Взаимодействие аналитика и клиента. Массовая травма. Внешняя и внутренняя война.

Взаимодействие аналитика и клиента. Массовая травма. Внешняя и внутренняя война.

Драматические события в Украине, свидетелями и участниками которых мы все являемся, существенно влияют на работу аналитиков. На конференциях все чаще звучат вопросы: “Какова должна быть позиция аналитика?” “Как сохранить нейтральность?”

Драматические события в Украине, свидетелями и участниками которых мы все являемся, существенно влияют на работу аналитиков. На конференциях все чаще звучат вопросы: “Какова должна быть позиция аналитика?” “Как сохранить нейтральность?” “Что стоит анализировать – психическую реальность или объективную?”

Вамик Волкан рассказывает о том, как повлияло в его личном анализе то обстоятельство, что его аналитик был евреем, на возможность обсуждать в кабинете опыт самого Волкана, связанный с турецко-греческим этническим конфликтов на Кипре.

“Мой личный анализ происходил до того, как я стал участвовать в неофициальных дипломатических диалогах, и до того, как я посещал лагеря беженцев и другие места, в которых сложно отрицать влияние войны или военных ситуаций на внутренний мир жертв. После успешного завершения личного анализа анализант вытесняет большинство воспоминаний о нем, как обычно вытесняются события детства. Тем не менее, я осознаю, что на мой личный анализ повлияли два внешних исторических события, связанные с войной.

Первая история относится к моему детству на Кипре, острове в Средиземном море в 40 морских милях от Турции, который был тогда британской колонией. Во время Второй мировой войны германские войска оккупировали Крит, принадлежащий Греции. Все ожидали, что далее немцы оккупируют Кипр. Поэтому мой отец перевез семью – мать, двух старших сестер и меня (на тот момент ребенка эдипального возраста) – из столичной Никосии, где мы жили, в деревню, расположенную в 20 милях от нее. Идея была такова, что, когда немецкие самолеты будут бомбить Никосию, мы будем в безопасности вдали от столицы. Однако сам отец, директор младшей школы, остался работать в Никосии. По выходным он садился на автобус и ехал к нам в деревню, а затем снова на неделю возвращался в Никосию.

Я помню немецкие самолеты, летавшие очень низко над деревней. Я помню даже лица пилотов, хотя, конечно, не знаю, является ли это воспоминание об их лицах реальным или фантазийным. Они действительно летели бомбить Никосию. Я вместе с другими деревенскими детьми бегал на вершину холма, откуда смотрел и слушал взрывы бомб, а затем с тревогой ждал выходных, когда мог увидеть отца. Сегодня я полагаю, что это историческое событие, бомбардировка Никосии самолетами нацистской Германии, переплелось с моими эдипальными темами. Эти бомбы могли убить моего эдипального соперника, моего отца в Никосии, в то время как сам я был в безопасности с матерью и сестрами в деревне. Я мог оставаться их маленьким принцем в эдипальном триумфе, но конечно, я также ощущал и вину. Я думаю, это историческое событие сыграло свою роль в моем чувстве дискомфорта, когда в юношеские годы я находился радом с отцом. После завершения анализа я стал больше ценить своего отца как доброго и храброго человека.

Я уверен, что говорил о немецкой бомбардировке во время своего личного анализа, хотя не помню, что мне отвечал на это мой аналитик. С другой стороны, зная работы своего аналитика, что он уделял внимание внутренним эдипальным аспектам моего наблюдения за немецкими самолетами, бросавшими бомбы “на моего отца”. Скорее всего, он использовал это понимание наряду с пониманием другого материала, когда интерпретировал мои эдипальные моменты и помогал их прорабатывать.

Второе событие, связанное с войной, произошло в реальности, когда я проходил анализ. Терроризм пришел на Кипр в 1950-х гг. Между 1963 и 1974 гг., пока я находился в безопасности в Соединенных Штатах, греки-киприоты вынудили турок-киприотов, которые ранее занимали 37% острова, жить на 3% территории острова в анклавах, в окружении врагов и в нечеловеческих условиях. Я знал, что в начале 1960-х гг., пока я проходил анализ в Соединенных Штатах, в нашем доме в Никосии жили 16 семей, буквально друг у друга на головах. У меня не было прямой связи с родителями, сестрами или друзьями. Иногда я не получал от них известий по три месяца. Я не знал, живы они или мертвы. Аналитик знал от меня, что мой друг и сосед, с которым я учился в медицинском институте в Турции был застрелен террористами из числа греческих киприотов вскоре после того, как я переехал в Соединенные штаты в начале 1957 г. Очевидно, я говорил о том, что происходит с моим народом на Кипре, пока лежал на кушетке. Я не помню, чтобы мы с аналитиком открыто обсуждали мою обеспокоенность внешними событиями, которые происходили за тысячу миль от меня, либо мою вину выжившего.

Мой психоаналитик был евреем. Позже, когда я уже завершил свой анализ, я подумал, не была ли его собственная история прямо связана с Холокостом и не было ли у него вины выжившего. Я задумался, не было ли у него чувства, что зверства в отношении турок-киприотов, происходившие во время моего анализа, были не столь уж существенными по сравнению с ужасами Холокоста. Я также подумал, что возможно, здесь было что-то противоположное. Не мог ли мой рассказ о турках-киприотах живущих в гетто, вызвать негативные чувства у моего аналитика-еврея, и не стремился ли он отрицать их, не фокусируясь на них в своей работе со мной? Мы не диагностировали мою вину выжившего и не работали с ней, но позже в моей жизни я остро осознал ее.

После окончания школы на Кипре я поехал в Турцию для получения медицинского образования. На протяжении последних двух лет жизни в Анкаре я, сначала бедный студент-медик, а затем начинающий врач, жил в одной маленькой комнате с другим турком-киприотом по имени Эрол. Он, как и я, приехал в Анкару для получения медицинского образования и учился на два года младше меня в том же медицинском институте. Он называл меня “аби”, что значит “мой старший брат”. У меня не было брата, только сестры, и я тоже считал его братом.

Летом 1956 г. я окончил медицинский институт при Университете Анкары и спустя семь месяцев отправился в Америку, где и остался. Через три месяца после приезда в Америку я получил письмо от отца. В конверте была газетная заметка с фотографией Эрола и рассказом о том, как он приехал из Анкары на Кипр, чтобы навестить свою больную мать. Когда он зашел в аптеку, чтобы купить ей лекарство, в него семь раз выстрелили террористы, греки-киприоты. Эти люди  убили Эрола, талантливого молодого человека с большими надеждами на будущее, ради террора той этнической группы, к которой он принадлежал.

Получив письмо о смерти Эрола, я онемел. Я не плакал. Я находился в Чикаго, в незнакомой среде, где ни с кем не был близок, и я ни с кем не поделился известием о смерти Эрола. Когда несколько лет спустя я начал проходить личный анализ, мы с аналитиком не останавливались на моей утрате Эрола. Мой “скрытый” процесс скорби, я полагаю, так и остался в основном таким, как был – скрытым. Когда я был начинающим аналитиком, я чувствовал определенную близость к ныне покойному Уильяму Нидерленду и в некотором смысле считал его свои учителем.  В то время мне не приходило в голову, что мое обращение к Нидерленду, который придумал термин “синдром выжившего”, было связано с утратой Эрола и моей “виной выжившего”. В 1979 г. я опубликовал книгу, озаглавленную “Кипр: война и адаптация”, в которой кратко описал убийство Эрола. В том же году я, “по совпадению”, начал участвовать в международных делах. В то же время я пытался понять психологию этнических, национальных, религиозных и идеологических конфликтов, связанных с массовыми утратами. На протяжении трех лет я часто посещал Кипр, но мне не приходило в голову навестить семью Эрола и найти его могилу.

Через 30 с лишним лет после смерти Эрола я приехал на Кипр. Летней ночью друзья взяли меня в расположенный в саду ресторан, и один из них, знавший историю Эрола, сказал,  указывая на бородатого мужчину за барной стойкой, что это младший брат Эрола. Я спонтанно встал со стула, подошел к этому человеку и сказал: “Меня зовут Вамик. Это имя вам что-нибудь говорит?”. Он заплакал, и я обнаружил что я тоже стою и рыдаю среди всех этих людей, обедающих под негромкую классическую музыку. Это событие активировало мой процесс скорби, который длился много, много месяцев. (…..)

Смерть Эрола, очевидно, вызывала у меня элементы вины выжившего. Более того, когда мы жили вместе, я обращался с ним, как с младшим братом, помыкал им, а сейчас он уже не мог меня за это простить. Я хотел сделать что-то, что мой друг оценил бы. Понесенная утрата инициировала мои усилия по репарации, и я стал понимать это после того, как был активирован мой процесс скорби.

С начала 1970-х гг. и на протяжении 1980-х одной из моих основных областей исследования была патологическая скорбь. Я вместе с коллегами из Университета Вирджинии исследовал более 300 человек, переживших глубокую реакцию утраты, и проводил терапию с ними. С 1980-х гг. и до настоящего времени я также фокусировался на массовых процессах скорби в обществах, травматизированных войной, военными ситуациями и сложными конфликтами с своими врагами. У меня есть не одна причина, по которой я десятилетиями пытаюсь понять индивидуальные или массовые отклики на утрату в различных культурах. Тем не менее, на протяжении долгого времени я не осознавал того, что, как я сейчас считаю, является основным фактором, побудившим меня исследовать вину и скорбь со всеми их осложнениями и преимуществами. Этот основной фактор связан с тем, что я в самых трагических обстоятельствах потеря своего друга.

Я был захвачен новым пониманием того, что немалое время, проведенное мной в зонах конфликтов и лагерях беженцев, где жертвы постоянно сталкиваются с утратами, было связано с моим и попытками репарации. Я могу сказать, что чувствовал, говоря словами Кернберга, “моральное обязательство” или “мандат” действовать во имя желаний Эрола. Его основным желанием в моей психике было остаться в живых и не вызывать во мне вину. Я хотел, чтобы люди под влиянием этнических, национальных, религиозных или идеологических конфликтов не убивали тех, кто принадлежит к другим большим группам. Я хотел, чтобы они пришли к миру. Меня также поразило понимание того, что в качестве своего основного сотрудника в этих я выбрал американского психиатра греческого происхождения Деметриуса Юлиуса. На протяжении десятилетий доктор Юлиус и я представлялись как грек и турок, вместе работающие над снижением агрессии воюющих сторон. Я также понял, что и в другой области сотрудничал с греком.  Я не был фиксирован на прошлом: я мог находить других “братьев”, и некоторые из них даже были греками. Я хочу верить, что Эрол оценил бы мо попытки найти мирные решения проблемы массовой человеческой агрессивности. Если мы будем рассматривать мои “моральные обязательства” и полученный мною “мандат” на отмену убийства Эрола как сублимационную деятельность, мой долгий процесс скорби сложно будет назвать патологическим.

Я не видел своего психоаналитика с конца 1960-х, с тех пор, как завершил свой анализ, за исключением тех редких случаев, когда мы здоровались, сталкиваясь на профессиональных встречах. Я всегда чувствовал, что мне повезло в аналитиком. По мере своего профессионального развития я прочел многие его статьи и всегда ощущал, что он был весьма одаренным клиницистом  и очень хорошим психоаналитиком для меня. Через несколько лет после окончания анализа я написал книгу об этническом конфликте на Кипре. Было ли это, хотя бы отчасти, моей попыткой своего рода самоанализа влияния этого этнического конфликта на мой внутренний мир, не исследованного на кушетке?

Спустя более 30 лет после завершения моего личного психоанализа мой аналитик умер; в тот момент я был за пределами США. Вернувшись домой, я посетил собрание Американской психоаналитической ассоциации и увидел заметку о его смерти на доске объявлений. Я узнал, каково это – оплакивать утрату своего психоаналитика. Я чувствовал близость к представлению о нем, вспоминал свой опыт на кушетке в анализе и ощущал печаль. Я также хотел прийти к нему на могилу и попрощаться с ним. Чтобы узнать, где он похоронен, я написал одному из его друзей – тоже психоаналитику – и спросил его о смерти моего аналитика. Оказалось, что этот друг читал на похоронах надгробную речь; он без моей просьбы послал мне копию того, что он сказал на церемонии. В этой трогательной речи он упоминал свое впечатление, что в психике моего аналитика была очень личная и в каком-то смысле “тайная” область. Это укрепило мою фантазию, что эта “тайная область”, которая как я думал, имела отношения у его еврейской истории, не давала ему возможности уделить больше внимания опасному внешнему миру, в котором жила моя семья во время моего анализа.

Мои наблюдения в отношении самого себя и в области международных конфликтов и размышления о психологии больших групп оказал существенное влияние на мою клиническую практику и расширили мое понимание индивидуальной психологии. В своем кабинете я стал более ясно “слышать”, как анализанты описывают политические, социальные и военные события внешнего мира и влияние этих событий на идентичность больших групп и, в свою очередь, на их внутренний мир. Более того, я начал замечать влияние истории, включая историю предков, на желания анализантов, их защиты, мечты, сепарацию-индивидуацию и индивидуальные проблемы.” (с) Вамик Волкан, “Расширение психоаналитической техники”, 2012

 

0 Comments

Leave your comment